Корея в 1910-1919 годы: колониальная система

Корея в 1910-1919 годы: колониальная система

Если колонизация азиатских или африканских территорий европейцами часто начиналась как коммерческое предприятие и с самого начала была направлена на извлечение прибыли из эксплуатации ресурсов и экс[1]порта промышленных товаров, то Корея являлась, строго говоря, не столько колонией Японии, сколько колонией японской армии. Все японские генерал-губернаторы Кореи были генералами армии — за исключением одного, являвшегося адмиралом флота. Совмещая административную, юридическую (право назначать судей) и законодательную (право издавать действовавшие только на территории Кореи и в отношении корейцев законы и указы) власть с верховным командованием размещенными на территории Кореи двумя армейскими дивизиями, генерал[1]губернатор Кореи был подотчетен лишь императору и формально премьер-министру, но не парламенту. Пост генерал-губернатора Кореи рассматривался как одна из карьерных высот в структуре японской армии.

Многие бывшие генерал-губернаторы Кореи становились затем премьер[1]министрами и играли ключевую роль в японской политике. Опорой абсолютной власти генерал-губернатора, значительно превосходившей по своим реальным возможностям власть корейских монархов, была отлично вооруженная, располагавшая разветвленной агентурной сетью и имевшая свои участки и опорные пункты в каждом уголке полуострова жандармерия и полиция. В 1911 г. 935 жандармских участков начитывали 7749 жандармов и подручных, а 678 полицейских участков — 6222 полицейских. К 1920 г. общая численность полицейских и жандармов составляла уже 18366 человек, и на их содержание уходила примерно шестая часть всего колониального бюджета. Корея, не имевшая в традиционный период регулярной полиции за пределами столицы, теперь контролировалась примерно таким же количеством вооруженных агентов власти в пропорции к числу населения, как и средняя западноевропейская страна.

Одним из первых заведующих полицейской службой колониальной Кореи был полковник Акаси Мотодзиро (1864-1919) — специалист в области подрывной работы и провокаций. В бытность военным атташе в Санкт-Петербурге (1902-1904) и позже, во время русско-японской войны, он «прославился» организацией антироссийских операций с использованием закавказских и финских националистических групп и ряда российских революционных организаций, которые приобретали за японский счет вооружение за границей. Используя свой опыт на новой должности в Корее, Акаси прилагал все усилия для дезорганизации зачатков национального движения в стране с помощью политики «кнута и пряника» — жестоких репрессий против любых потенциально «опасных» организаций и одновременно поощрения образованных корейцев к переходу на прояпонские позиции. Более половины колониальных полицейских было набрано из корейцев, что позволяло проникать в самую сердцевину структур корейского общества, вербовать агентов и получать информацию из всех социальных слоев. Созданное японцами на корейской земле современное полицейское государство охраняло существующие отношения собственности и социальный порядок в целом, тем самым служа и интересам корейских имущих слоев. Но, в первую очередь, оно было опорой национального господства японцев над корейским народом. Когда дело касалось корейских масс, полицейская система грубейшим образом попирала права и интересы личности.

Полиция имела по указу 1912 г. право наказывать корейцев за «мел[1]кие нарушения» без суда и следствия, в том числе и с помощью телесных наказаний, отмены которых добивалась прогрессивная корейская общественность 1900-х годов. Согласно этому указу, телесное наказание рассматривалось как замена тюремному заключению или штрафу — одна иена штрафа заменялась одним ударом палкой. Физическая расправа предназначалась, прежде всего, для малоимущих слоев населения. Широчайшим образом практиковались пытки при допросах. Известный корейский националист Ким Гу (1876-1949), сыгравший впоследствии важную роль в организации национально-освободительного движения в эмиграции, рассказывал, например, в своих воспоминаниях, что, будучи арестован в январе 1911 г. как член «Общества нового на[1]рода», он был подвешен на импровизированную дыбу в полицейском участке и избит до потери сознания еще до того, как полицейские объяснили ему, в чем он обвинялся. Физически крепкий человек, Ким Гу несколько раз терял сознание под пытками и вспоминал, что его товарищи по несчастью вышли на суд «практически полумертвыми» (одного запытали до смерти), а полицейский централ в Кёнсоне (японское произношение — Кэйдзё; так стал называться в период японского владычества Сеул), куда его в итоге перевели, «напоминал скотобойню — стены его были постоянно наполнены нечеловеческими воплями истязаемых». После всех истязаний и унижений Ким Гу поклялся себе, что больше не будет следовать канонам христианского всепрощения и поведет с Японией беспощадную войну — столь велик был шок от полицейского «беспредела».

Полное пренебрежение к правам человека, характерное для всевластной колониальной полиции, драконовские законы, дававшие генерал[1]губернатору и полицейским властям право распустить и запретить любую общественную организацию, запрещавшие любые «митинги и демонстрации политического характера» и грозившие штрафом и тюремными сроками (до двух лет) безо всякого формального суда любому корейцу, посмевшему «неблагонадежно высказаться о политике», — все это наложило характерный отпечаток на жизнь как в Северной, так и в Южной Корее после конца колониальной эпохи.

Основанное, в первую очередь, на прямом военно-полицейском насилии и бюрократическом контроле, японское господство в Корее опиралось в то же время и на прояпонские настроения среди значительной части правящих классов Кореи, всячески поощрявшиеся колониальным режимом. Так, 30 декабря 1910 г. был опубликован указ «О департаменте государева двора бывшей династии Ли», согласно которому в штат департамента, занимавшегося обслуживанием бывших государей Коджона и Сунджона и их клана, было включено 198 корейских и японских чиновников на годовом бюджете в полтора миллиона иен. Для сравнения, годовое жалование премьер-министра Японии было в 1910-е годы приблизительно 10 тыс. иен. В обслуге одного Коджона находилось 34 чиновника, включая четырех личных докторов. Седьмой сын Коджона, принц Ли Ын (1897-1970), окончивший японскую военную ака[1]демию (до 1945 г. успел дослужиться до генерал-лейтенанта), был женат на дочери племянника императора Мэйдзи, принцессе Масако (1901-1989). Этот брак должен был символизировать, что бывший правящий род Кореи «навсегда связал свою судьбу» с японской императорской фамилией. Один из младших членов этого клана, Ли Гон— старший сын пятого сына Коджона принца Ли Гана (1877-1955), — чувст[1]вовал себя настолько преданным Японской империи, что после поражения японского милитаризма в 1945 г. остался жить в Японии и в 1947 г. даже принял японское гражданство под новым именем— Момояма Кэнъити. Неудивительно, что, за исключением одного-двух изолированных инцидентов, бывший государев клан практически никакого участия в антияпонской освободительной борьбе не принимал, подавая правящему классу Кореи «пример» сотрудничества с колонизаторами.

Другой указ, «Об аристократах Кореи», опубликованный одновременно с «Договором о присоединении Кореи к Японии», присваивал 76 высшим чиновникам старого корейского правительства, в основном из знатных семей, наследственные аристократические титулы. Показательно, что только двое из числа новоиспеченных «японских аристокра[1]тов» нашли в себе мужество отказаться от присваиваемых завоевателя[1]ми «титулов» (одним из этих «отказников» был известный реформаторский лидер Ю Гильджун, 1856-1914)— к 1910 г. в целом прояпонские настроения господствовали в высшей чиновной среде. На «поздравительные» клану бывшего государя, «корейским аристократам» и семьям погибших членов прояпонской реформаторской группировки была израсходована сумма более чем в 8 млн. иен, частично выплачивавшихся правительственными ценными бумагами. Объектом задабривания стала и местная янбанская элита— денежное вознаграждение в ноябре 1910 г. было выплачено 9721 «пожилому почтенному конфуцианцу». Другой, символической, уступкой традиционным слоям янбаиства было сохранение местных конфуцианских школ и храмов, жертвоприношения в которых проводили теперь японские чиновники.

Важным моментом в привлечении как выходцев из традиционных янбанских семей, так и «новой» интеллигенции на сторону японской власти было предоставление им возможности поступать на государственную службу. В 1915 г. из приблизительно 30 тысяч чиновников администрации генерал-губернатора этнических корейцев было более 12 тысяч. Особенно много их было среди чиновников провинциальной администрации, которым по роду их служебных обязанностях приходилось иметь дело с корейской по преимуществу низовой (волостной и деревенской) администрацией и местным населением. К 1920 г. приблизительно 80-90% уездных начальников было корейцами, попадались корейцы и среди губернаторов 13 корейских провинций. Типичным примером корейца, сделавшего блестящую карьеру на японской службе в ранней колониальной Корее, был, например, Ли Гюван (1862-1946) — выходец из разорившейся янбанской семьи, в юные годы бывший приживальщиком в доме известного реформатора Пак Ёнхё и лично занимавшийся физическим уничтожением врагов своего хозяина из клана Минов во время неудавшегося переворота 1884 г., а затем долгое время живший в эмиграции в Японии и США и женившийся на японке. Вернувшись в Корею и будучи назначенным губернатором вначале провинции Канвон, а затем Южная и Северная Хамгён, Ли Гюван печатал в официозной японской колониальной прессе статьи, призывавшие корейцев «преодолеть предковскую лень и сделаться столь же экономны[1]ми и трудолюбивыми, сколь и американцы», устроил рядом с губернаторской резиденцией провинции Канвон шелководческое училище и лично проводил там занятия. Не веря в то, что «цивилизационный уровень» корейцев позволит им стать независимыми, Ли Гюван мечтал о предоставлении корейцам в будущем политических прав в рамках Японской Империи.

Подобное сочетание колониального комплекса неполноценности и веры в то, что японское правление «цивилизует» Корею, было характерно и для многих других корейцев на средних и высших уровнях японской службы. Для этих людей, зачастую выходцев из разорившихся янбанских кланов или простолюдинов, колониальное правление открыло новые, ранее немыслимые карьерные перспективы. Приблизительно 6 тысяч волостных секретарей и 23 тысячи деревенских старост на государственном жаловании (1915 г.)— практически все корейцы, обычно достаточно низкого происхождения, к местной элите не принадлежавшие, — также получили возможности для социального роста, о которых простолюдины в старой Корее вряд ли могли даже мечтать. Имея зачастую только начальное образование современного типа и некоторое знание японского языка, эти низовые колониальные бюрократы могли встать наравне со средними и мелкими землевладельцами янбанского происхождения в неписаной местной иерархии. Однако даже верная служба новым хозяевам не спасала местную колониальную элиту от национальной дискриминации, унизительной и всеохватывающей. Продвижение чиновников[1]корейцев по службе было ограничено и их жалование часто составляло лишь 30-50% от жалования их японских коллег, так что кореец — начальник уголовного отдела провинциального полицейского управления получал, скажем, в начале 1920-х годов меньшее жалование, чем его заместитель-японец. Для того чтобы снять с собственного счета в банке более тысячи иен, кореец-чиновник, землевладелец или предприниматель должны были писать объяснительную записку о том, как они намереваются потратить эту сумму. Подобная колониальная дискриминация, делавшая правящий класс корейского происхождения «второсортными хозяевами жизни», вызывала у корейской элиты недовольство, вылившееся позднее в «культурное» националистическое движение 1920-х годов.

Хотя некоторую часть колониальных бюрократов-корейцев и составляли простолюдины или обедневшие янбаны (подобные Ли Гювану), сделавшие карьеру благодаря современному образованию или политическим контактам, в основном высшие и средние слои чиновничества корейского происхождения рекрутировались из среды янбанов — землевладельцев. Именно эта группа корейского населения была основной социальной опорой чужеземной власти, многое сделавшей для того, чтобы упрочить и увековечить господство землевладельческой элиты над корейской деревней. К 1910 г. «средними и крупными землевладельца[1]ми» (чиджу) считалось примерно 3% сельского населения Кореи, а к 1920 г. корейцев, владевших более чем 10 гектарами земли, насчитывалось 29062 человека (примерно 1,1% от общего числа сельских домохозяев). Из них крупными по масштабу угодьями (более 100 га) владело 266 человек. Корейским землевладельцам приходилось выдерживать не[1]равную конкуренцию с землевладельцами японскими, владения которых, составлявшие только 60 тыс. га в 1910 г., достигли 236 тыс. га (примерно 5% всей обрабатываемой территории) к 1920 г. и продолжали расти. Уже в 1910 г. японские землевладельцы, имея возможность при содействии властей скупать самые плодородные земли, производили 9% всего выращиваемого в Корее риса — главного экспортного продукта страны. Корейская землевладельческая элита проигрывала японской в конкуренции за скупку лучших участков и не получала той помощи колониальной администрации в ирригационных работах и освоении залежных земель, от которой выгадывали японские колонисты.

В то же время корейские землевладельцы, так же, как и японские, были удовлетворены земельной политикой колониальных властей, направленной на закрепление существующих поземельных отношений, придание им «современной» формы. В 1910-1918 годы власти генерал[1]губернаторства потратили почти 25 млн. иен на составление нового земельного кадастра, который якобы призван был «уточнить, на основе существующих документов, и навечно закрепить законные права всех земельных собственников», а также определить стоимость земли для исчисления поземельного налога (зависевшего от урожайности). На самом деле, собственниками, обладавшими реальной возможностью, согласно требованиям составителей кадастра, предъявить в письменном виде свои документы (в том числе план межей на границах владений и т. д.) японским администраторам, были, прежде всего, средние и крупные землевладельцы. Некоторые бедняки, абсолютное большинство которых было неграмотно, вообще не понимали, чего от них требует японская администрация, и боялись или не желали иметь с ней дело. Их наивная уверенность в том, что те земли, которые они обрабатывали из поколения в поколение и считали «своими» по обычному праву, даже если соседний янбан требовал с них арендную плату, останутся за ними, дорого им стоила. Те 3% землевладельцев, у которых имелись возможности и желание «по закону» оформить у японской администрации как права на свою фамильную собственность, так и свои претензии на общинные, клановые, а то и соседские крестьянские или спорные угодья, получили к 1918 г. контроль над половиной всего корейского земельного фонда.

В результате к 1918 г. мелкие землевладельцы-собственники составляли лишь полмиллиона дворов, в то время как абсолютное большинство корейских крестьян было вынуждено частично (около миллиона дворов) или полностью (также около миллиона дворов) арендовать земли средних и крупных землевладельцев. Последние, опираясь на оформленные «по-современному» владельческие права и мощь японской полиции, не имели более нужды церемониться со своими арендаторами. Наследственная аренда, характерная для старой Кореи, была заменена краткосрочными контрактами (1-3 года), по истечении срока которых «недостаточно усердного» арендатора можно было без всяких препятствий выгнать с земли, обрекая его с семьей на бродяжничество или голодную смерть.

Арендаторов вынуждали «соревноваться» между собой, а арендная плата поднялась с 30-50% до 50-70% урожая, причем арендаторов заставляли платить еще и поземельный налог за обрабатываемую ими землю. Беспрепятственная, не ограниченная больше общинными традициями или конфуцианской патриархальной моралью эксплуатация бедного и беднейшего крестьянства «на современный лад» была тем элементом колониальной жизни, что более всего привлекал симпатии среднего и крупного землевладельческого класса.

Промышленная политика японских колониальных властей отличалась с самого начала двойственностью. С одной стороны, государственно-капиталистические методы, а именно крупные государственные ассигнования и прямое государственное управление, были использованы для строительства на Корейском полуострове инфраструктуры, прежде всего транспортной, которую Япония считала стратегически необходимой как с точки зрения дальнейшей военной экспансии на континент, так и для упрочнения контроля над корейской провинцией. С другой стороны, вплоть до промышленного бума, последовавшего за началом первой мировой войны в 1914 г., японские власти, следуя примеру большинства европейских колониальных держав того времени (скажем, Франции во Вьетнаме), препятствовали развитию промышленности в Корее, видя в ней рынок сбыта для собственно японских товаров. Впечатляющий рост инфраструктуры зачастую приводился японской администрацией — и приводится до сих пор рядом консервативных японских ученых — как аргумент в пользу «прогрессивности» японского колониализма для якобы «безнадежно отсталой» Кореи. Действительно, за 1910-1919 гг. протяженность железнодорожной сети в Корее выросла более чем в два раза, с приблизительно 1000 до 2200 км. Построенные в этот период железнодорожные пути от Кёнсона на юг, в провинции Южная и Северная Чолла, и на восток, к порту Вонсану, а также ветка в северо-восточную провинцию Хамгён имели крупное экономическое значение. В перспективе они способствовали как формированию единого общенационального рынка, так и, в конечном счете, преодолению традиций региональной замкнутости и формированию в Корее буржуазной нации современного типа. Годовой объем грузовых перевозок по железным дорогам увеличился за 1907-1919 гг. десятикратно, до трех с половиной миллионов тон.

Строились— прежде всего, для вывоза корейского риса и ввоза в страну японских промышленных товаров — современные порты в Пусане, Инчхоне, Чиннампхо и Вонсане, а протяженность шоссейных до[1]рог выросла за первую колониальную декаду в три раза, до 3400 км. Строительство шло или за счет ассигнований генерал-губернаторства (шоссе), или за счет как государственных ассигнований, так и подписки на гарантированные генерал-губернаторством облигации внутри самой Японии (железные дороги). Однако при этом нельзя забывать, что за строительство инфраструктуры платили, в конечном счете, корейцы, налоговые поступления от которых были основным источником доходов генерал-губернаторства. Составление нового поземельного кадастра, ужесточение контроля над рынками и торговлей, рост ввоза японских промышленных товаров позволили увеличить налоговые поступления с приблизительно 12 миллионов иен в 1911 г. до 34 миллионов иен в 1920 г. При этом львиную долю составляли поземельный налог и акцизы (косвенные налоги, включавшиеся в итоге в цену потребительских товаров), тяжелым бременем ложившиеся на крестьян и мелкий городской люд. Прогрессивного налогообложения колониальная Корея не знала, т.е. к лояльной Японии землевладельческой элите применялась та же налоговая ставка, что и к бедноте. При строительстве шоссейных и железных дорог земли в полосе отчуждения, принадлежавшие корейцам, зачастую не выкупались, а конфисковались безвозмездно. Крестьян из соседних деревень, как и в традиционные времена, насильственно сгоняли на дорожные работы, не обеспечивая даже ночлегом.

Строя с помощью драконовских мер инфраструктуру, японцы практически законсервировали на определенное время то состояние промышленной отсталости, в котором Корея находилась на момент колонизации. По изданному генерал-губернаторством в декабре 1910г. «Положению о коммерческих компаниях» (хвесарён), на создание новых компаний требовалось особое разрешение центральных властей колонии, которые выдавали лицензии неохотно и обладали также правом в любой момент закрыть неугодное предприятие. На 1911 г. в Корее действовало 252 промышленных предприятий. Из них собственно корейской буржуазии принадлежали только 66 (остальными владели в основном японцы), и работало на них всего две с половиной тысячи рабочих.

В основном это были небольшие текстильные, бумажные и табачные фабрики, а также гончарные мастерские, большей частью в Кёнсоне и окрестностях. Вплоть до конца первой колониальной декады корейским предпринимателям, в отличие от японских, не выплачивалось правительственных субсидий, их изделия не закупали армия и государственные учреждения. Несколько активизировалась корейская индустрия с началом первой мировой войны, когда в связи с военными действиями на море и переориентацией европейской индустрии на военные заказы импорт в Японию и колониальную Корею высококачественных европейских товаров сократился, а цены на большинство потребительских товаров выросли. Поскольку заработная плата корейского рабочего была в 2-3 раза ниже японской (в 1917 г. корейский квалифицированный рабочий получал одну иену в день на строительстве и ремонте судов, а японский — почти две), разбогатевшие на военных дефицитах и заказах крупные и средние японские капиталисты были заинтересованы в строительстве фабрик в Корее.

Общее оживление конъюнктуры и ослабление ограничений на строительство новых фабрик с 1916 г. толкало и некоторых корейских землевладельцев и купцов к инвестициям в промышленность. К 1919 г. корейские буржуа владели уже 956 фабриками и заводами с приблизительно десятью тысячами рабочих. Однако выиграли на военной конъюнктуре, прежде всего, японские буржуа. Если в 1911 г. им принадлежало 26% всего уставного капитала в корейской промышленности, то в 1917 г. — уже 77%. К 1919 г. на японских капиталистов работало уже около 30 тысяч корейских рабочих. К концу войны в строительство фабрик в Корее вкладывал средства ряд известных японских монополий в производстве цемента («Онода», «Асано»), текстильной индустрии («Катакура», «Канэбо», «Нитимэн»), тяжелой промышленности («Ми[1]цуи» и «Мицубиси»). Однако, даже при том, что к концу декады связанные так или иначе с современным промышленным сектором лица (рабочие, инженеры и техники, служащие муниципальных и государственных предприятий, строительные рабочие-поденщики и т.д.) и члены их семей составляли 18% всех жителей Кёнсона, Корея оставалась преимущественно аграрной страной. 65% валового внутреннего продукта производилось в первичном секторе — сельском и лесном хозяйстве и рыболовстве. Не имея пока что достаточных причин для того, чтобы всерьез реализовывать в Корее программу индустриализации, колониальные власти использовали страну в качестве аграрно-сырьевого придатка и рынка сбыта для динамично развивавшейся экономики метрополии.

Что представляла собой крупная и средняя корейская буржуазия первой колониальной декады? Слой этот был достаточно разнороден, включая несколько различных по своему происхождению, культурным координатам и ориентации прослоек. Объединял их общий страх перед простонародьем и симпатии к «твердому порядку», установленному колонизаторами, хотя политику генерал-губернаторства по конкретным вопросам корейские богачи могли и не одобрять. Верхушка корейской буржуазии была выходцами из высших слоев старого корейского чиновничества, или связанными с предпринимательской деятельностью еще с традиционных времен (скажем, занимавшимися ростовщичеством в крупных размерах), или избравшими коммерческую деятельность уже под влиянием новых веяний. К первым относился, например, Ким Джонхан (1844-1932), ставший еще в 1903 г. заместителем директора одного из старейших в Корее — Хансонского (Сеульского) банка («Хансон ынхэн»). Ответственный чиновник Ведомства Двора и лично близкий Коджону, Ким Джонхан происходил из старинного янбанского клана Андонских Кимов, занимавшего в первой половине XIX века господствующие позиции в политической жизни страны. Опытнейший бюрократ, начавший делать карьеру еще с 1870-х годов, Ким Джонхан был известен и как крупный ростовщик. Он ссужал сеульским купцам немалые суммы и обладал крепкими связями в купеческой среде. Банк, ставший в 1903 г. официальным банком корейского правящего дома, занимался как кредитованием двора Коджона, так и предоставлением ссуд тесно связанным с двором крупным сеульским купцам. Многие представители купечества и сами пробовали себя в банковском бизнесе.

Так, после ухода Ким Джонхана с поста зам. директора Хансонского банка в 1908 г. на пост аудитора туда пришел Чо Джинтхэ— богатый купец и землевладелец, уже с 1880-х годов считавшийся старейшиной сеульских торгово-предпринимательских кругов, владелец акций банков «Тэхан чхониль» (основан в 1899 г.) и Хансонского (Сеульского) аграрно-индустриального банка («Хансон нонгон ынхэн», основан в 1907 г.). Акционерами семи существовавших в первую колониальную декаду корейских банков были и другие сеульские купцы, связанные с бюрократическим капиталом — Пэк Ванхёк, Ким Дусын, Ё Джонсок.

Новое поколение бюрократического капитала представлял преемник Ким Джонхана на посту главного менеджера Хансонского банка — Хан Саннён (1880-?). Выходец из обедневшей, но знатной чиновной семьи, он попал на пост сначала управляющего делами (1910), а потом главного менеджера (1910) Хансонского банка как благодаря родственным связям с главой прояпонской группировки в среде высшей корейской бюрократии Ли Ванъёном, так и благодаря контактам, завязанным во время учебы в Японии. Для крупных капиталистов из бюрократической среды, таких, как Ким Джонхан или Хан Саннён, лояльность Японии была основой не только политического выживания, но и коммерческого успеха. Ким Джонхан, получивший в связи с аннексией Кореи японский баронский титул, занимался в 1910-е годы активной коммерческой деятельностью в партнерстве с японским капиталом (например, крупными скотопромышленниками). О движении за независимость он говорил обычно следующим образом: «Пусть корейцы вначале скажут спасибо Японии, которая сделала их независимыми от Китая и научила слову независимость». Коммерческому успеху в управлении Хансонским банком, капитал которого он довел к 1919 г. до 6 миллионов иен, Хан Саннён был обязан как покровительству со стороны генерал-губернаторства, так и межбанковским кредитам от японских банков, хотя акции Хансонского банка вплоть до 1920 г. японцам не продавались. Неудивительно, что в качестве члена совета управляющих Сеульской торгово-промышленной палаты — лоббистской организации крупных корейских буржуа — Хан Саннён официально внес предложение (оно было в итоге принято) объединить эту организацию с торгово-промышленной палатой японских капиталистов.

Хотя ряд мероприятий японских властей и мог быть им невыгоден, крупные корейские коммерсанты не отделяли своих интересов от интересов «старших партнеров» — японских буржуа. Они могли быть заинтересованы в ликвидации дискриминационных по отношению к корейскому капиталу мер, активной индустриальной политике в Корее или расширении политического представительства для корейской верхушки и средних классов, но не в борьбе за политическую независимость Кореи. Мало отличалась от бюрократического капитала, с точки зрения политической ориентации, и другая прослойка крупного и среднего капитала — провинциальные крупные землевладельцы, начавшие инвестировать доходы от экспорта риса в бизнес, и. прежде всего, финансовые и торговые предприятия. Например, один из крупнейших землевладельцев провинции Южная Чолла, Хён Бонги (1854-?), известный в раннюю колониальную эпоху как ведущий акционер «Мокпхоского торгово-финан[1]сового общества» (финансовая компания, кредитовавшая экспортно-импортные операции) и коммерческий директор Кванджуского аграр[1]но-индустриального банка, даже переехал в разгар вооруженной борьбы отрядов ыйбён против японского колониализма в 1907-1910 гг. в Мокпхо, под защиту японской полиции. Вожди ыйбён требовали от него материально поддержать их движение, но никакого интереса к защите суверенитета своей страны разбогатевший на экспорте риса в Японию Хён Бонги не испытывал. Сын его, Хён Джунхо (1889—1950) стал впоследствии из[1]вестным колониальным банкиром. Индустриальная буржуазия— владельцы небольших текстильных, табачных и керамических предприятий — испытывала определенное недовольство японской колониальной политикой, но была слишком слаба и зависима от банковского капитала для того, чтобы выступить выразителем национальных чаяний корейского народа. В результате, первую скрипку в национально-освободительном движении в Кореи играла не буржуазия, а националистическая интеллигенция, в 1910-е годы выступавшая или под националистическими и буржуазно-демократическими лозунгами или за восстановление старой монархической государственности, а в 1920-е годы в значительной своей части перешедшая на левые позиции. На сотрудничество с националистической интеллигенцией шла лишь небольшая часть предпринимательского класса (скажем, некоторые буржуа-протестанты из северо-западных районов Кореи, такие, как торговец латунной утварью Ли Сынхун), но и ее позиция отличалась нерешительностью и непоследовательностью.  Как и во многих других колониальных и зависимых странах, буржуазия Кореи не имела ни возможности, ни желания выступить в роли гегемона в национально-освободительной борьбе.

Цитируется по изд.: Тихонов В.М., Кан Мангиль. История Кореи. Том 2. Двадцатый век. М., 2011, с. 70-82.

Рубрика